![]() |
|
Драма на охоте. Часть 6. Чехов: загадочная ревность, безумие и кутеж↑ Вернуться на страницу Повести Чехова. Перейти к части: I, II, III, IV, V, VI, VII, VIII, IX, X, XI, XII, XIII, XIV, XV, XVI, XVII, XVIII, XIX, XX, XXI, XXII, XXIII, XXIV, XXV, XXVI. VI — Двери заперты? — спросил он умоляющим голосом. Граф поглядел на меня и пожал плечами… — Не беспокойся, папаша! — сказала Оленька. — Всё заперто… Иди в свою комнату! — А сарай заперт? — Он немножко тово… трогается иногда, — шепнул Урбенин, показываясь из передней. — Боится воров и вот, как видите, всё насчет дверей хлопочет… Николай Ефимыч, — обратился он к странному субъекту, — иди к себе в комнату и ложись спать! Не беспокойся, всё заперто! — А окна заперты? Николай Ефимыч быстро обегал все окна, попробовал их запоры и, не взглянув на нас, зашаркал туфлями в свою комнату. — Находит на него иногда, на беднягу, — начал пояснять по его уходе Урбенин. — Хороший, славный такой человек, знаете ли, семейный — и этакая напасть! Чуть ли не каждое лето в уме мешается… Я посмотрел на Оленьку. Та конфузливо, спрятав от нас свое лицо, приводила в порядок свои потревоженные книги. Ей, по-видимому, стыдно было за своего сумасшедшего отца. — А экипаж приехал, ваше сиятельство! — сказал Урбенин. — Можете ехать, если желаете! — Откуда же этот экипаж взялся? — спросил я. — Я посылал за ним… Через минуту я сидел с графом в карете, слушал раскаты грома и злился… — Выжил-таки нас из домика этот Петр Егорыч, чёрт его возьми! — ворчал я, не на шутку рассердясь. — Так и не дал разглядеть эту Оленьку! Я не съел бы ее у него… Старый дурак! Всё время от ревности лопался… Он влюблен в эту девочку… — Да, да, да… Представь, и я это заметил! И не впускал он нас в домик только из ревности и за экипажем послал из ревности… Ха-ха! — Седина в бороду, а бес в ребро… Впрочем, брат, трудно не влюбиться в эту девушку в красном, видя ее каждый день такой, какой мы ее сегодня видели! Чертовски хорошенькая! Только не по его рылу она… Он должен это понимать и не ревновать так эгоистически… Люби, но не мешай и другим, тем более, что знаешь, что она не про тебя писана… Этакий ведь старый болван! — Помнишь, как он вскипел, когда Кузьма за чаем упомянул ее имя? — хихикнул граф. — Я думал, что он всех нас побьет тогда… Так горячо не заступаются за честное имя женщины, к которой равнодушны… — Заступаются, брат… Но дело не в этом… Важно вот что… Если он нами так командовал сегодня, то что выделывает он с маленькими людьми, с теми, которые находятся в его распоряжении! Небось, ключникам, экономам, охотникам и прочим малым лира сего и подступиться к ней не дает! Любовь и ревность делают человека несправедливым, бессердечным, человеконенавистником… Держу пари, что он заел уж из-за этой Оленьки не одного служащего под его начальством. Умно поэтому сделаешь, если будешь давать поменьше веры его жалобам на служащих и докладам о необходимости изгнания того или другого. Вообще на время ограничь его власть… Любовь пройдет — ну, тогда нечего будет бояться. Он добрый и честный малый… — А как тебе нравится ее папенька? — засмеялся граф, — Сумасшедший… Ему нужно в сумасшедшем доме сидеть, а не лесами заведовать… Вообще не солжешь, если на воротах своей усадьбы повесишь вывеску: «Сумасшедший дом»… У тебя здесь настоящий Бедлам! Лесничий этот, Сычиха, Франц, помешанный на картах, влюбленный старик, экзальтированная девушка, спившийся граф… чего лучше? — А ведь этот лесничий жалованье получает! Как же он служит, если он сумасшедший? — Очевидно, Урбенин держит его только из-за дочери… Урбенин говорит, что на Николая Ефимыча находит почти каждое лето… Но это едва ли… Не каждое лето, а постоянно болен этот лесничий… К счастью, твой Петр Егорыч редко лжет и выдает себя, если соврет что-нибудь… — В прошлом году Урбенин уведомлял меня, что старый лесничий Ахметьев едет в монахи на Афон, и рекомендовал мне «опытного, честного и заслуженного» Скворцова… Я, конечно, дал согласие, как и всегда его даю. Письма ведь не лица: не выдают себя, если лгут. Карета въехала во двор и остановилась у подъезда. Мы вышли из нее. Дождь уже прошел. Громовая туча, сверкая молниями и издавая сердитый ропот, спешила на северо-восток, всё более и более открывая голубое, звездное небо. Казалось, тяжело вооруженная сила, произведя опустошения и взявши страшную дань, стремилась к новым победам… Отставшие тучки гнались за ней и спешили, словно боялись не догнать… Природа получала обратно свой мир… И этот мир чудился в тихом ароматном воздухе, полном неги и соловьиных мелодий, в молчании спящего сада, в ласкающем свете поднимающейся луны… Озеро проснулось после дневного сна и легким ворчаньем давало знать о себе человеческому слуху… В такое время хорошо кататься по полю в покойной коляске или работать на озере веслами… Но мы пошли в дом… Там нас ожидала иного рода «поэзия». Самоубийцей называется тот, кто, под влиянием психической боли или угнетаемой невыносимым страданием, пускает себе пулю в лоб; для тех же, кто дает волю своим жалким, опошляющим душу страстям в святые дни весны и молодости, нет названия на человеческом языке. За пулей следует могильный покой, за погубленной молодостью следуют годы скорби и мучительных воспоминаний. Кто профанировал свою весну, тот понимает теперешнее состояние моей души. Я еще не стар, не сед, но я уже не живу. Психиатры рассказывают, что один солдат, раненный при Ватерлоо, сошел с ума и впоследствии уверял всех и сам в то верил, что он убит при Ватерлоо, а что то, что теперь считают за него, есть только его тень, отражение прошлого. Нечто похожее на эту полусмерть переживаю теперь и я… — Я очень рад, что ты ничего не ел у лесничего и не испортил себе аппетита, — сказал мне граф, когда мы входили в дом. — Мы отлично поужинаем… по-старому… Подавать! — приказал он Илье, стаскивавшему с него сюртук и надевавшему халат. Мы отправились в столовую. Тут, на сервированном столе, уже «кипела жизнь». Бутылки всех цветов и всевозможного роста стояли рядами, как на полках в театральных буфетах, и, отражая в себе ламповый свет, ждали нашего внимания. Соленая, маринованная и всякая другая закуска стояла на другом столе с графином водки и английской горькой. Около же винных бутылок стояли два блюда: одно с поросенком, другое с холодной осетриной… — Ну-с… — начал граф, наливая три рюмки и пожимаясь, как от холода. — Будем здоровы! Бери свою рюмку, Каэтан Казимирович! Я выпил, поляк же отрицательно покачал головой. Он придвинул к себе осетрину, понюхал ее и начал есть. Прошу извинения у читателя. Сейчас мне придется описывать совсем не «романтическое». — Ну-с… они выпили по другой, — сказал граф, наливая вторые рюмки. — Дерзай, Лекок! Я взял свою рюмку, поглядел на нее и поставил… — Чёрт возьми, давно уже я не пил, — сказал я. — Не вспомнить ли старину? — И, не долго думая, я налил пять рюмок и одну за другой опрокинул себе в рот. Иначе я не умел пить. Маленькие школьники учатся у больших курить папиросы: граф, глядя на меня, налил себе пять рюмок и, согнувшись дугой, сморщившись и качая головой, выпил их. Мои пять рюмок показались ему ухарством, но я пил вовсе не для того, чтобы прихвастнуть талантом пить… Мне хотелось опьянения, хорошего, сильного опьянения, какого я давно уже не испытывал, живя у себя в деревеньке. Выпивши, я сел за стол и принялся за поросенка… Опьянение не заставило долго ждать себя. Скоро я почувствовал легкое головокружение. В груди заиграл приятный холодок — начало счастливого, экспансивного состояния. Мне вдруг, без особенно заметного перехода, стало ужасно весело. Чувство пустоты, скуки уступило свое место ощущению полного веселья, радости. Я начал улыбаться. Захотелось мне вдруг болтовни, смеха, людей. Жуя поросенка, я стал чувствовать полноту жизни, чуть ли не самое довольство жизнью, чуть ли не счастье. — Отчего же вы ничего не выпьете? — обратился я к поляку. — Он ничего не пьет, — сказал граф. — Ты не принуждай его. — Но все-таки хоть что-нибудь да пьете же! Поляк положил себе в рот большой кусок осетрины и отрицательно покачал головой. Молчание его меня подзадорило. — Послушайте, Каэтан… как вас по батюшке… отчего вы всё молчите? — спросил я его. — Я не имел еще удовольствия слышать вашего голоса. Две брови его, похожие на летящую ласточку, поднялись, и он поглядел на меня. — А вам желательно, чтоб я говорил? — спросил он с сильным польским акцентом. — Весьма желательно. — А на что вам? — Помилуйте! На пароходах за обедом чужие и незнакомые люди поднимают между собой разговор, а мы с вами знакомы уже несколько часов, рассматриваем друг друга и не проговорили между собой еще ни одного слова! На что это похоже? Поляк молчал. — Отчего же вы молчите? — спросил я, обождав немного. — Ответьте что-нибудь! — Я не желаю отвечать вам. В вашем голосе я слышу смех, а я не люблю насмешек. — Он нисколько не смеется! — встревожился граф. — Откуда это ты взял, Каэтан? Он дружески… — Со мной графы и князья не говорили таким тоном! — сказал Каэтан, хмурясь. — Я не люблю такого тона. — Стало быть, не удостоите беседой? — продолжал я приставать, выпивая еще рюмку и смеясь. — Знаешь, зачем собственно я приехал сюда? — перебил граф, желая переменить разговор. — Я тебе не говорил еще об этом? Прихожу я в Петербурге к одному знакомому доктору, у которого я лечусь постоянно, и жалуюсь на свою болезнь Он выслушал, выстукал, ощупал, знаешь ли, всего и говорит: «Вы не трус?» Я хоть не трус, но, знаешь, побледнел: «Не трус», — говорю. — Короче, брат… Надоело. — Предсказал скорую смерть, если я не оставлю Петербурга и не уеду! У меня вся печень испорчена от долгого питья… Я и решил ехать сюда. Да и глупо там сидеть… Здесь именье такое роскошное, богатое… Климат один чего стоит!.. Делом, по крайней мере, можно заняться! Труд самое лучшее, самое радикальное лекарство. Не правда ли, Каэтан? Займусь хозяйством и брошу пить… Доктор не велел мне ни одной рюмки… ни одной! — Ну, и не пей. — Я и не пью… Сегодня в последний раз, ради свидания с тобой (граф потянулся ко мне и чмокнул меня в щеку)… с моим милым, хорошим другом, завтра же — ни капли! Бахус прощается сегодня со мной навеки… На прощанье, Сережа, коньячку… выпьем? Мы выпили коньяку. — Вылечусь, Сережа-голубчик, и займусь хозяйством… Рациональным хозяйством! Урбенин — добрый, милый… понимает всё, но разве он хозяин? Он рутинер! Надо журналы выписывать, читать, следить за всем, участвовать на сельскохозяйственных выставках, а он необразован для этого! В Оленьку… неужели он влюблен? Ха-ха! Я сам займусь, а его помощником своим сделаю… В выборах буду участвовать, общество веселить… а? Ведь и тут можно счастливо прожить! Ты как думаешь? Ну, вот ты уж и смеешься! Уж и смеешься! Право, с тобой нельзя ни о чем говорить! Мне было весело, смешно. Смешил меня граф, смешили свечи, бутылки, лепные зайцы и утки, украшавшие стены столовой… Не смешила меня одна только трезвая физиономия Каэтана Казимировича. Присутствие этого человека раздражало меня. — Нельзя ли этого шляхтича к чёрту? — шепнул я графу. — Что ты! Ради бога… — залепетал граф, хватая меня за обе руки, словно я собирался колотить его поляка. — Пусть себе сидит! — Но я не могу его видеть! Послушайте! — обратился я к Пшехоцкому. — Вы отказались со мной говорить, но, простите меня, я не потерял еще надежды покороче познакомиться с вашей разговорной способностью… — Оставь! — дернул меня граф за рукав. — Умоляю! — Я буду приставать к вам до тех пор, пока вы не станете отвечать мне, — продолжал я. — Что вы хмуритесь? Нешто и теперь слышите в моем голосе смех? — Если б я выпил столько, сколько вы, то я стал бы с вами разговаривать, а то мы с вами не пара… — проворчал поляк. — Мы с вами не пара, что и требовалось доказать… Я хотел сказать именно то же самое… Гусь свинье не товарищ, пьяный трезвому не родня… Пьяный мешает трезвому, трезвый пьяному. В соседней гостиной есть отличные мягкие диваны! На них хорошо полежать после осетринки с хреном. Туда не слышен мой голос. Не желаете ли вы туда отправиться? Смотрите также: |
|
© 2011-2025, Культурно-просветительский интернет-портал "Антон Павлович Чехов". Использование материалов разрешено только с ссылкой на сайт. |