![]() |
|
Скучная история. Часть 9. Чехов: о нравственных исканиях и душевной смуте↑ Вернуться на страницу Повести Чехова. Перейти к части: I, II, III, IV, V, VI, VII, VIII, IX, X. IX Теперь о Кате. Она бывает у меня каждый день перед вечером, и этого, конечно, не могут не заметить ни соседи, ни знакомые. Она приезжает на минутку и увозит меня с собой кататься. У нее своя лошадь и новенький шарабан, купленный этим летом. Вообще живет она на широкую ногу: наняла дорогую дачуособняк с большим садом и перевезла в нее всю свои" городскую обстановку, имеет двух горничных, кучера… Часто я спрашиваю ее: — Катя, чем ты будешь жить, когда промотаешь отцовские деньги? — Там увидим, — отвечает она. — Эти деньги, мой друг, заслуживают более серьезного отношения к ним. Они нажиты хорошим человеком, честным трудом. — Об этом вы уже говорили мне. Знаю. Сначала мы едем по полю, потом по хвойному лесу, который виден из моего окна. Природа по-прежнему кажется мне прекрасною, хотя бес и шепчет мне, что все эти сосны и ели, птицы и белые облака на небе через три или четыре месяца, когда я умру, не заметят моего отсутствия. Кате нравится править лошадью и приятно, что погода хороша и что я сижу рядом с нею. Она в духе и не говорит резкостей. — Вы очень хороший человек, Николай Степаныч, — говорит она. — Вы редкий экземпляр, и нет такого актера, который сумел бы сыграть вас. Меня или, например, Михаила Федорыча сыграет даже плохой актер, а вас никто. И я вам завидую, страшно завидую! Ведь что я изображаю из себя? Что? Она минуту думает и спрашивает меня: — Николай Степаныч, ведь я отрицательное явление? Да? — Да, — отвечаю я. — Гм… Что же мне делать? Что ответить ей? Легко сказать"трудись", или"раздай свое имущество бедным", или"познай самого себя", и потому, что это легко сказать, я не знаю, что ответить. Мои товарищи, терапевты, когда учат лечить, советуют"индивидуализировать каждый отдельный случай". Нужно послушаться этого совета, чтобы убедиться, что средства, рекомендуемые в учебниках за самые лучшие и вполне пригодные для шаблона, оказываются совершенно негодными в отдельных случаях. То же самое и в нравственных недугах. Но ответить что-нибудь нужно, и я говорю: — У тебя, мой друг, слишком много свободного времени. Тебе необходимо заняться чем-нибудь. В самом деле, отчего бы тебе опять не поступить в актрисы, если есть призвание? — Не могу. — Тон и манера у тебя таковы, как будто ты жертва. Это мне не нравится, друг мой. Сама ты виновата. Вспомни, ты начала с того, что рассердилась на людей и на порядки, но ничего не сделала, чтобы те и другие стали лучше. Ты не боролась со злом, а утомилась, и ты жертва не борьбы, а своего бессилия. Ну, конечно, тогда ты была молода, неопытна, теперь же все может пойти иначе. Право, поступай! Будешь ты трудиться, служить святому искусству… — Не лукавьте, Николай Степаныч, — перебивает меня Катя. — Давайте раз навсегда условимся: будем говорить об актерах, об актрисах, писателях, но оставим в покое искусство. Вы прекрасный, редкий человек, но не настолько понимаете искусство, чтобы по совести считать его святым. К искусству у вас нет ни чутья, ни слуха. Всю жизнь вы были заняты, и вам некогда было приобретать это чутье. Вообще… я не люблю этих разговоров об искусстве! -продолжает она нербно. — Не люблю! И так уж опошлили его, благодарю покорно! — Кто опошлил? — Те опошлили его пьянством, газеты — фамильярным отношением, умные люди — философией. — Философия тут ни при чем. — При чем. Если кто философствует, то это значит, что он не понимает. Чтобы дело не дошло до резкостей, я спешу-переменить разговор и потом долго молчу. Только когда мы выезжаем из леса и направляемся к Катиной даче, я возвращаюсь к прежнему разговору и спрашиваю: — Ты все-таки не ответила мне: отчего ты не хочешь идти в актрисы? — Николай Степаныч, это, наконец, жестоко! — вскрикивает она и вдруг вся краснеет. — Вам хочется, чтобы я вслух сказала правду? Извольте, если это… это вам нравится! Таланта у меня нет! Таланта нет и… и много самолюбия! Вот! Сделав такое признание, она отворачивает от меня лицо и, чтобы скрыть дрожь в руках, сильно дергает за вожжи. Подъезжая к ее даче, мы уже издали видим Михаила Федоровича, который гуляет около ворот и нетерпеливо поджидает нас. — Опять этот Михаил Федорыч! — говорит Катя с досадой. — Уберите его от меня, пожалуйста! Надоел, выдохся… Ну его! Михаилу Федоровичу давно уже нужно ехать за границу, но он каждую неделю откладывает свой отъезд. В последнее время с ним произошли кое-какие перемены: он как-то осунулся, стал хмелеть от вина, чего с ним раньше никогда не бывалое и его черные брови начинают седеть. Когда наш шарабан останавливается у ворот, он не скрывает своей радости и своего нетерпения. Он суетливо высаживает Катю и меня, торопится задавать вопросы, смеется, потирает руки, и то кроткое, молящееся, чистое, что я прежде замечал только в его взгляде, теперь разлито по всему его лицу. Он радуется, и в то же время ему стыдно своей радости, стыдно этой привычки бывать у Кати каждый вечер, и он находит нужным мотивировать свой приезд какою-нибудь очевидною нелепостью, вроде:"Ехал мимо по делу и дай, думаю, заеду на минуту". Все трое мы идем в комнаты; сначала пьем чай, потом на столе появляются давно знакомые мне две колоды карт, большой кусок сыру, фрукты и бутылка крымского шампанского. Темы для разговоров у нас не новы, все те же, что были и зимою. Достается и университету, и студентам, и литературе, и театру; воздух от злословия становится гуще, душнее, и отравляют его своими дыханиями уже не две жабы, как зимою, а целых три. Кроме бархатного, баритонного смеха и хохота, похожего на гармонику, горничная, которая служит нам, слышит еще неприятный, дребезжащий смех, каким в водевилях смеются генералы: хе-хе-хе… Бывают страшные ночи с громом, молнией, дождем и ветром, которые в народе называются воробьиными. Одна точно такая же воробьиная ночь была и в моей личной жизни… Я просыпаюсь после полуночи и вдруг вскакиваю с постели. Мне почему-то кажется, что я сейчас внезапно умру. Почему кажется? В теле нет ни одного такого ощущения, которое указывало бы на скорый конец, но душу мою гнетет такой ужас, как будто я вдруг увидел громадное зловещее зарево. Я быстро зажигаю огонь, пью воду прямо из графина, потом спешу к открытому окну. Погода на дворе великолепная. Пахнет сеном и чем-то еще очень хорошим. Видны мне зубцы палисадника, сонные тощие деревца у окна, дорога, темная полоса леса, на небе спокойная, очень яркая луна и ни одного облака. Тишина, не шевельнется ни один лист. Мне кажется, что все смотрит на меня и прислушивается, как я буду умирать… Жутко. Закрываю окно и бегу к постели. Щупаю у себя пульс и, не найдя на руке, ищу его в висках, потом в подбородке и опять на руке, и все это у меня холодно, склизко от пота. Дыхание становится все чаще и чаще, тело дрожит, все внутренности в движении, на лице и на лысине такое ощущение, как будто на них садится паутина. Что делать? Позвать семью? Нет, не нужно. Я не понимаю, что будут делать жена и Лиза, когда войдут ко мне. Я прячу голову под подушку, закрываю глаза и жду, жду… Спине моей холодно, она точно втягивается вовнутрь, и такое у меня чувство, как будто смерть подойдет ко мне непременно сзади, потихоньку… — Киви-киви! — раздается вдруг писк в ночной тишине, и я не знаю, где это: в моей груди или на улице? — Киви-киви! Боже мой, как страшно! Выпил бы еще воды, но уж страшно открыть глаза и боюсь поднять голову. Ужас у меня безотчетный, животный, и я никак помогу понять, отчего мне страшно: оттого ли, что хочется жить, пли оттого, что меня ждет новая, еще неизведанная боль? Наверху за потолком кто-то не то стонет, не то смеется… Прислушиваюсь. Немного погодя на лестнице раздаются шаги. Кто-то торопливо идет вниз, потом опять наверх. Через минуту шаги опягь раздаются внизу; кто-то останавливается около моей двери и прислушивается. — Кто там? — кричу я. Дверь отворяется, я смело открываю глаза и вижу жену. Лицо у нее бледно и глаза заплаканы. — Ты не спишь, Николай Степаныч? — спрашивает она. — Что тебе? — Ради бога сходи к Лизе и посмотри на нее. С ней что-то делается… — Хорошо… с удовольствием… — бормочу я, очень довольный тем, что я не один. — Хорошо… Сию минуту. Я иду за своей женой, слушаю, что она говорит мне, и ничего не понилаю от волнения. По-ступеням лестницы прыгают светлые пятна от ее свечи, дрожат наши длинные тени, ноги мои путаются в полах халата, я задыхаюсь, и мне кажется, что за мной что-то гонится и хочет схватить меня за спину."Сейчас умру здесь, на этой лестнице, — думаю я. — Сейчас…" Но вот миновали лестницу, темный коридор с итальянским окном и входим в комнату Лизы. Она сидит на постели в одной сорочке, свесив босые ноги, и стонет. — Ах, боже мой… ах, боже мой! — бормочет она, жмурясь от нашей свечи. — Не могу, не могу… — Лиза, дитя мое, — говорю я. — Что с тобой? Увидев меня, она вскрикивает и бросается мне на шею. — Папа мой добрый… — рыдает она, — папа мой хороший… Крошечка мой, миленький… Я не знаю, что со мною… Тяжело! Она обнимает меня, целует и лепечет ласкательные слова, какие я слышал от нее, когда она была еще ребенком. — Успокойся, дитя мое, бог с тобой, — говорю я.Не нужно плакать. Мне самому тяжело. Я стараюсь укрыть ее, жена дает ей пить, и оба мы беспорядочно толчемся около постели; своим плечом я толкаю ее в плечо, и в это время мне вспоминается, как мы когда-то вместе купали наших детей. — Да помоги же ей, помоги! — умоляет жена. — Сделай что-нибудь! Что же я могу сделать? Ничего не могу. На душе у девочки какая-то тяжесть, но я ничего не понимаю, не знаю и могу только бормотать. — Ничего, ничего… Это пройдет… Спи, спи.. Как нарочно, в нашем дворе раздается вдруг собачий вой, сначала тихий и нерешительный, потом громкий, в два голоса. Я никогда не придавал значения таким приметам, как вой собак или крик сов, но теперь сердце мое мучительно сжимается и я спешу объяснить себе этот вой. "Пустяки… — думаю я. — Влияние одного организма на другой. Мое сильное нервное напряжение передалось жене, Лизе, собаке, вот и все… Этой передачей объясняются предчувствия, предвидения…" Когда я, немного погодя, возвращаюсь к себе в комнату, чтобы написать для Лизы рецепт, я уж не думаю о том, что скоро умру, но просто на душе тяжко, нудно, так что даже жаль, что я не умер внезапно. Долго я сток) среди комнаты неподвижно и придумываю, что бы такое прописать для Лизы, но стоны за потолком умолкают, и я решаю ничего не прописывать, и все-таки стою… Тишина мертвая, такая тишина, что, как выразился какой-то писатель, даже в ушах звенит. Время идет медленно, полосы лунного света на подоконнике не меняют своего положения, точно застыли… Рассвет еще не скоро. Но вот в палисаднике скрипит калитка, кто-то крадется и, отломив от одного из тощих деревец ветку, осторожно стучит ею по окну. — Николай Степаныч! — слышу я шепот. — Николай Степаныч! Я отворяю окно, и мне кажется, что я вижу сон: под окном, прижавшись к стене, стоит женщина в черном платье, ярко освещенная луной, и глядит на меня большими глазами. Лицо ее бледно, строго и фантастично от луны, как мраморное, подбородок дрожит. — Это я… — говорит она. — Я… Катя! При лунном свете все женские глаза кажутся большими и черными, люди выше и бледнее, и потому, вероятно, я не узнал ее в первую минуту. — Что тебе? — Простите, — говорит она. — Мне вдруг почемуто стало невыносимо тяжело… Я не выдержала и поехала сюда… У вас в окне свет и… и я решила постучать… Извините… Ах, если б вы знали, как мне было тяжело! Что вы сейчас делаете? — Ничего… Бессонница. — У меня какое-то предчувствие было. Впрочем, пустяки. Брови ее поднимаются, глаза блестят от слез, и все лицо озаряется, как светом, знакомым, давно невиданным выражением доверчивости. — Николай Степаныч! — говорит она умоляюще, протягивая ко мне обе руки. — Дорогой мой, прошу вас… умоляю… Если вы не презираете моей дружбы и уважения к вам, то согласитесь на мою просьбу! — Что такое? — Возьмите от меня мои деньги! — Ну вот еще что выдумала! На что мне твои деньги? — Вы поедете куда-нибудь лечиться… Вам нужно лечиться. Возьмете? Да? Голубчик, да? Она жадно всматривается в мое лицо и повторяет: — Да? Возьмете? — Нет, мой друг, не возьму… — говорю я. — Спасибо. Она поворачивается ко мне спиной и поникает головой. Вероятно, я отказал ей таким тоном, который не допускал дальнейших разговоров о деньгах. — Поезжай домой спать, — говорю я. — Завтра увидимся. — Значит, вы не считаете меня своим другом? — спрашивает она уныло. — Я этого не говорю. Но деньги твои теперь для меня бесполезны. — Извините… — говорит она, понизив голос на целую октаву. — Я понимаю вас… Одолжаться у такого человека, как я… у отставной актрисы… Впрочем, прощайте… И она уходит так быстро, что я не успеваю даже сказать ей прощай. Я в Харькове. Смотрите также: |
|
© 2011-2025, Культурно-просветительский интернет-портал "Антон Павлович Чехов". Использование материалов разрешено только с ссылкой на сайт. |