А. П. Чехов

В Мелихове

(Страничка из жизни Антона Павловича Чехова)

Гости. — Усадьба. — Пруд. — Караси. — Мать. — Отец. — Флигель для гостей. — Зеркальные кресты. — Сад и огород. — Сестра М. П. — Пожар. — Переезд в Ялту.

Когда Антон Павлович еще во времена студенчества жил в Москве на Садовой, в доме Карнеева, у него не было отбоя от гостей. Редкий день проходил без того, чтобы у него не перебывало несколько человек — зачастую людей праздных и ни на что ему не нужных. Были даже такие господа и госпожи, которые приходили и приезжали только потому, что им дома делать было нечего и они не знали, как убить время. И являлись они как раз в то время, когда покойный писатель думал и писал, т. е. в самое дорогое для него время. И каждый или каждая считали долгом войти к нему в кабинет, сесть сбоку письменного стола и задать какой-нибудь нелепый вопрос вроде:

— Какого вы мнения, Антон Павлович, о физическом труде?

Антон Павлович отвечал вежливо и ласково, но, выйдя в другую комнату, чуть не с отчаянием произносил:

— Они отнимают у меня пятаки!

А в то время вопрос о пятачковой построчной плате был для него вопросом поистине шкурным: он оплачивал квартиру, содержал всю семью и, кроме того, должен был еще прирабатывать на то, чтобы иметь приличный стол, так как за обедом, за ужином и за чаем всегда был кто-нибудь посторонний, да и не один, а иногда и по два, и по три человека. Надо сказать правду, надоели Антону Павловичу и мы, братья; но мы, как родные, в счет не шли и надоедливыми беседами пятаков у него не отнимали.

Хозяйством управляли мать наша, Евгения Яковлевна, и отчасти сестра — Мария Павловна. В доме царили радушие и хлебосольство, и никто из гостей не знал, как тяжело достаются Антону Павловичу его пятаки и как вообще нелегко живется ему на свете.

Понятно после этого, почему Антон Павлович, еще будучи студентом, мечтал о деревенской тиши где-нибудь в глухом уголку, подальше от праздных гостей и от московской сутолоки. У него не раз из глубины души вырывалась фраза:

— Как бы мне хотелось сделаться на короткое время начальником какого-нибудь полустанка в степи!..

Когда он окончил курс в университете, судьба, по-видимому, вняла его желанию и помогла ему сделаться владельцем небольшой помещичьей усадьбы Мелихово при небогатом селе того же имени.

— Наконец-то я уйду от гостей, — говорил он, совершая покупку, и радовался.

Но он, как увидим дальше, радовался преждевременно.

Паломники, совершавшие набеги на Мелихово, помнят путь туда прекрасно. Нужно было сесть на Московско-Курском вокзале в курский поезд и сделать восемьдесят верст до ст. Лопасня, где за буфетом заседала дебелая и весьма солидная по возрасту француженка; но она представляла собою в этой глуши что-то такое цивилизованное и какой-то такой сколочек Европы, что почти все паломники-мужчины, ехавшие к Антону Павловичу, считали своей обязанностью выпить у нее по рюмочке финьшампани, причем она тоном отставной французской актрисы как-то особенно грациозно произносила:

— Du cognac, monsieur? A l'instant, monsieur! Voilа le citron. Merci, monsieur!.. [Коньяку, сударь? Сейчас, сударь! Вот лимон. Спасибо, сударь!.. (фр.)] Я во время своих поездок к брату в Мелихово почти всегда делал честь ее финьшампани для того только, чтобы поболтать по-французски и полюбоваться ее манерами. По тем же побуждениям и паломники пили у нее коньяк. Антон Павлович трунил надо мною, называл меня археологом и, как местный абориген, уверял меня, что сердце дебелой француженки занято и что для меня в нем места уже не найдется даже и в том случае, если бы я выпил и съел весь ее буфет. Точно так же и в той же юмористической форме предостерегал он и других своих гостей, относившихся более или менее благосклонно к французскому напитку. Злые языки, впрочем, говорили, будто бы и сам Антон Павлович был однажды изловлен кем-то с рюмкою в руке у буфета в Лопасне.

Десятиверстая дорога от станции в Мелихово была проселочная, ужасная, а во время ненастья — прямо-таки убийственная. Полуглинистая, получерноземная грязь толстым и тяжелым слоем облепляла колеса; а в одном месте после хороших дождей приходилось ехать добрые полверсты прямо по воде, буквально доходившей лошадям по брюхо. Словом, дорога настоящая, российская. Пока, бывало, доедешь в такую распутицу от Мелихова до Лопасни — разломит всю спину. Случалось, что в такую погоду каких-нибудь десять верст приходилось плестись два с половиною, а иногда и три часа. А Антону Павловичу приходилось ездить довольно часто. Но его это неудобство не очень стесняло: он жил надеждою, уповая на то, что со временем будет проложено шоссе.

— Нужно только постоянно твердить в земстве о шоссе — и через три года здесь будет непременно шоссе, — говорил он неоднократно и верил в то, что говорил. — Тогда и собакам легче будет ходить, — добавлял он, улыбаясь.

Дело в том, что вся провизия и напитки добывались из Москвы и из Лопасни, и посылать за ними на станцию приходилось чуть ли не каждый день. У брата во дворе жили три черные дворовые собаки (кажется, доставшиеся новому владельцу вместе с имением), и между ними среднего роста пес — "Белолобый". Последнего брат обессмертил в своем коротеньком рассказе "Белолобый". Все эти три собаки считали почему-то своей непременнейшей обязанностью, невзирая ни на погоду, ни на состояние дороги, следовать за экипажем на станцию и обратно. Что побуждало их делать по двадцати верст в оба конца — так и осталось неразгаданным для брата. Но возвращались они иной раз до такой степени густо покрытые грязью, мокрые, иззябшие и утомленные, что оставалось только руками разводить и дивиться собачьему самоотвержению и самопожертвованию без малейшей надобности.

Переселившись в Мелихово, брат ожил и весь окунулся в природу и в сельскую жизнь. У него был лес, были поля, был огород и был запущенный сад, были лошади, земледельческие орудия и коровы. Было над чем развернуться и поработать после душного города. Он стал пахать, сеять, сажать и выращивать. В первое время ему стали помогать ревностно по хозяйству брат, Михаил Павлович, и особенно сестра Мария Павловна. Михаил Павлович взял на себя полевое хозяйство и разъезжал по полям в высоких сапогах верхом не хуже любого управляющего, а Марья Павловна занялась огородом и с первого же года поставила его в блестящее состояние. У нее, помимо обычных рыночных овощей, вызревали дыни, арбузы, томаты, нежная столовая кукуруза, артишоки и спаржа. А. П. в своих письмах ко мне (да, вероятно, и другим) подписывался помещиком, умышленно коверкая это слово в "помесчик". Тогдашние письма его дышали довольством и жизнерадостностью. Он усиленно звал меня к себе, и когда я в первый раз приехал к нему из Петербурга, то нашел такую идиллию, что и сам тут же воспылал и заразился желанием приобрести клочок земли.

Мой приезд был встречен чисто по-деревенски: первым делом при въезде во двор бричку окружили с громким лаем три черных, лохматых дворовых пса; затем из стоявшего в стороне флигелька — людской вышла девчонка-прислуга, поглядела на меня, приложив ладонь ко лбу, и равнодушно ушла; потом из того же флигелька вышел работник Роман и крикнул на собак:

— Пошли вон, подлые!

И уж после всего на крыльце дома показалась мать наша, Евгения Яковлевна, и остановилась на пороге.

— А, это ты, Саша, — обрадовалась она мне. — А уж я испугалась: думала, что кто-нибудь из гостей. Бедному Антоше и тут от них покоя нет.

По заведенному с детства обычаю, я поцеловал ей руку и затем поцеловался с нею.

— Как от тебя, Саша, вином пахнет, — с легкой укоризной произнесла мать.

— Это я в Лопасне у француженки рюмочку финьшампани выпил. Мне еще в Москве говорили, что без этого нельзя попасть в Мелихово, — ответил я.

— И охота же тебе!.. И что это за француженка такая? Хоть бы раз на нее взглянуть… Иди, Антоша в кабинете.

— Сестра где?

— Где-нибудь в огороде копается. Она там целые дни проводит. И не оторвешь ее… Тебе чаю или кофе? У вас, в Петербурге, все больше кофе пьют.

— Чего-нибудь, мама. Все равно.

— Скоро обедать будем. Антоша завел здесь деревенские порядки: встаем рано, чай пьем в восемь и обедаем в двенадцать. Иди к нему.

Антона Павловича я застал в его кабинете за письменным столом у большого, тройной ширины окна, из которого была видна расчищенная дорожка, по бокам усаженная кукурузой и другими декоративными растениями. Вид был довольно веселенький. Одна из стен кабинета от потолка до пола была уставлена книгами на черных полках. Брат обрадовался мне и тотчас же повел показывать свои владения. Дом, службы, двор, сад и огород были сгруппированы в одном месте, за одной оградой. Все было близко, под рукою. Поля, сенокос и лес, называвшийся "Сазонихой", были уже за чертою усадьбы, и дорога из Лопасни в имение бежала некоторое время по полям брата.

Сад был запущен, и это придавало ему особенную прелесть. Он весь порос высокою, густою травой, и в нем особенно красиво и даже в своем роде величественно (по сравнению с молодняком) было старое, развесистое, с дуплистым стволом, почти в два обхвата, дерево, прозванное на библейский лад дубом "Маврийским". На одной из толстых боковых ветвей его брат Михаил Павлович прикрепил ящик-скворечник с несколькими отделениями. Над рядом отверстий на скворечнике была надпись: "Питейный дом братьев Скворцовых". Таких скворечников по саду было разбросано много. Антон Павлович очень чутко относился к приходу весны, жизнерадостно следил за таянием снега, за разбуханием почек и за прилетом птиц. Особенно любил он скворцов и в своих письмах ко мне сообщал: "У нас уже прилетели скворцы, начали вить гнезда и поют. А у вас на севере? Не прилетели еще?"

Я приехал в конце весны и в начале лета, когда подмосковная природа была, что называется, в полной силе и в полном расцвете. В бордюрах, окаймлявших дом со стороны сада, цвели нарциссы и розы.

— Розы я из Риги выписал, нарциссы сам садил, — показывал мне А. П., ощущая прелесть быть помещиком. — А теперь пойдем, я тебе покажу две лиственницы. Я их тоже выписал и посадил. Ничего, принялись. Осенью я выпишу и посадку штамбовый крыжовник. Говорят, это — что-то особенное.

По пути он часто наклонялся и подбирал с дорожки упавшие с деревьев сухие сучья и веточки и не швырял их куда-нибудь подальше, а складывал кучечками у края дорожки. Потом я узнал, что он собирает этот хворост, связывает мочалкою в пучки и складывает в особом месте. Это он собирал на зиму растопки для печей. Ну, прямо настоящий хозяин, который дышит и живет любовью к своей маленькой усадьбе, к ее уюту и к окружающей ее деревенской природе. Правда, за все это удовольствие приходилось приплачивать, потому что Мелихово не приносило никакого дохода, но зато приятное сознание, что есть свой уголок, искупало все и благотворно действовало на нервы. Тут главную роль играл самогипноз, а это — самое главное. В некоторых случаях А. П., выходя из дома в сад или в поле, надевал в сухую погоду высокие сапоги — опять-таки в силу общепринятого мнения, будто бы в городских сапогах по полю и по траве ходить нельзя; в деревне непременно нужны большие сапоги…

Дойдя до огорода, мы застали там сестру — Марию Павловну. Она усердно копалась в грядках в простеньком ситцевом платье и в платочке на голове. Издали ее можно было принять за деревенскую бабу-огородницу.

— Саша-Терентяша! — обрадовалась мне сестра. — Руки не подам, — в земле. Целуй так. Видишь, как мы тут хозяйничаем! Пойдем, я тебе огород покажу. Какие у меня огурцы растут!..

Началось вождение горожанина по огороду и показывание то того, то другого. Всякое растение, даже простое, вроде зеленых бобов или гороха, было не простое, а какое-то особенное, одухотворенное, имевшее свою историю, свой цикл развития, свое значение в хозяйстве и свое родственное отношение к посадившей и взлелеявшей его сестре, Марии Павловне. Казалось, вырвите у нее из гряды какой-нибудь боб, на котором вырастет всего четыре или пять стрючьев, и вы ее ничем не утешите, даже целым возом купленных на рынке стрючьев, потому что они покупные, а не свои.

Я сам впоследствии испытал и теперь испытываю иногда это ощущение. Иное огородное растение — какой-нибудь кочан капусты или артишок — на рынке стоит грош. Но раз выводишь его у себя на огороде сам, ухаживаешь за ним и с любовью выращиваешь его — оно становится дорогим для тебя. Когда оно созреет и его подадут в готовом виде на стол, то ешь его с удвоенным удовольствием. На рынке оно стоит гривенник, а тебе обошлось в шесть гривен, но зато это не покупное, а свое… Это — богатейшее чувство, и не всякому дается испытать его.

Пока шло обозрение огорода, Антон Павлович отошел в сторону, углубился в траву и стал рвать что-то такое, тщательно выбирая. Скоро он вернулся с целым пучком травы, которую тут же и разбросал по дорожке на солнышке.

— Что это? — спросил я.

— Это клевер. Тут он высохнет на солнце. У телушки от зеленой травы пищеварение испортилось.

И тут проглядывает хозяин!..

До обеда оставалось еще три четверти часа.

— Пойдем, если хочешь, на пруд карасей ловить, — предложил брат. — У меня и караси есть! — прибавил он с гордостью.

Громкое название "пруд" относилось к небольшой четырехугольной яме, выкопанной подле самого дома, — сажени четыре в длину и не более двух с половиной в ширину. Удочки лежали тут же на берегу.

"В деревне никто не украдет, — это тебе не город", — светилось в глазах брата.

Сели на бережку и закинули удочки. А. П. вооружился золотым пенсне и стал внимательно следить за поплавком. Заговорили о знакомых, о домашних и семейных обстоятельствах, о Москве и Петербурге. Вдруг брат прервал разговор на полуслове и с торжеством вытащил карася величиною в медный пятак.

— Отпусти его обратно в воду, — такую молодь не стоит таскать, — сказал я.

— Это не молодой карась, а старый. Может быть, даже старше нас с тобою, — ответил брат. — В этом пруду были когда-то караси настоящие, но теперь они давно уже выродились в эту мелочь… Погоди, брат, я мечтаю за усадьбою большой пруд со временем выкопать, — там у меня будут караси!.. А в этом пруду все-таки достаточно воды. Весною я боялся, что воды совсем не будет, и мы с братом Мишей сгребали со двора снег и сюда возили… Однако и без нашей помощи натекло и набралось…

Во время дождей прудик этот пополнялся, и пополнялся очень оригинальным способом, применяемым еще прежним владельцем. У водосточной трубы, по которой стекала дождевая вода с крыши дома, вкопана в землю небольшая бочка без верхнего дна. От втулки этой бочки была проведена в пруд железная труба. Само собою разумеется, что приток воды через этот оригинальный водопровод был каплей в море, но — блажен, кто верует, тепло тому на свете.

До обеда мы оба успели вытащить и обратно отпустить в воду по паре карасиков-лилипутов. За это время и я успел по неведению совершить большое прегрешение. Я курил и окурок папиросы бросил в воду.

— Не бросай в воду окурков, — сказал мне серьезно А. П.

— Да ведь на поверхности пруда и без того плавает много дряни, — заметил я.

— Окурки отравляют воду никотином и могут отравить рыбу.

В этом замечании сказался одновременно и медик, и влюбленный в свое имение хозяин.

К самому обеду, когда почти уже садились за стол, подъехали из Москвы двое неинтересных и скучных гостей. Когда о них доложила босоногая девица-горничная, Антон Павлович сделал недовольную гримасу, а мать жалующимся голосом проговорила:

— Господи Боже мой! А у меня, как нарочно, ничего лишнего к обеду не приготовлено… Чем я их кормить буду? И чего их сюда носит, прости Господи! Нигде от этих гостей покоя не найдешь… Анюта, неси еще два прибора.

Гости вошли развязно и сразу заговорили таким тоном, как будто бы сделали брату огромное одолжение тем, что приехали. За обедом пили очень много водки, ели с аппетитом и рассказывали самые неинтересные вещи. Брат был с ними любезен и не показывал вида, что они ему неприятны. Вставая из-за стола, оба гостя в один голос заявили:

— Как хотите, Антон Павлович, а мы у вас переночуем. Мы приехали к вам отдохнуть… Не прогоните?

Брат ответил так, как обыкновенно отвечают в таких случаях, т. е. пробормотал что-то невнятное, ушел в свою маленькую спаленку и заперся там на ключ, что он делал каждое после обеда, а приезжие пошли в сад курить и наслаждаться природой, предварительно спросив отца:

— Сено у вас есть где-нибудь, Павел Егорович? В деревне, знаете ли, приятно поваляться на свежем сене… Что? Сенокос еще не наступал? Жалко, очень жалко…

— Мать Пресвятая Богородица! — взмолилась мать. — На чем и где я их спать положу? Ведь не спросят же, есть ли подушки и одеяла, а прямо говорят, что останутся ночевать… И хоть бы уж друзья какие-нибудь или близкие, а то я знаю наверное, что Антоше они не нравятся… По глазам его вижу…

— Таких гостей — за хвост, да палкою, — проговорил недовольным тоном отец наш.

Отец занимал в доме положение, которое одним словом определить трудно… Он ухитрился устроиться так, что в некоторых случаях на него нельзя было смотреть со стороны без улыбки. Он пользовался полным почетом. За столом он занимал почетное место против Антона. Оба они помещались по краям, а в промежутках между ними размещались домочадцы и гости. Первый лучший кусок попадал на тарелку к нему. Мнения его, каковы бы они ни были, выслушивались с уважением. Если ему приходило в голову начать есть "для здоровья" в скоромные дни постное — мать беспрекословно исполняла его желание. Водку за обедом и ужином он пил из своего графинчика в виде настоя из каких-то загадочных трав. Комната у него была отдельная и уютная, и в ней пахло ладаном. На столе у него лежала большая тетрадь — дневник с короткими ежедневными записями: "Иван Петрович приехал в гости", "Иван Петрович переночевал и уехал", "Посылали на станцию", "Антоша уехал в Москву", "Без него приезжал в гости Федор Степаныч с женою" и т. п. в этом же роде. Забот у него не было никаких.

Казалось бы, при таких условиях старик должен был быть здоровым. Но на деле выходило не совсем так. Его душу тревожило недоразумение: имение принадлежало Антону Павловичу, следовательно, хозяином, распорядителем и вершителем судеб является он, Антон Павлович. Но ведь Павел Егорович старше Антона Павловича: он его отец, стало быть, и он, Павел Егорович, в силу своего родительского старшинства, имеет еще большее право распоряжаться и отдавать приказания в имении сына. Его все должны слушаться, как самого старшего в доме. Если он не будет так или иначе проявлять своей власти, то его не станут уважать ни прислуга, ни мужики.

Отсюда подчас выходили препотешные для посторонних, но очень досадные для Антона Павловича недоразумения. При мне, например, случилась такая история. Отец для удовольствия и от нечего делать посыпал площадку перед домом желтым песком и любовался делом рук своих. Раным-рано поутру собралось к А. П., как к врачу, несколько человек больных мужиков и баб. Брат никогда не отказывал им в помощи. Пациенты это знали и шли к доктору смело. Но на этот раз им не повезло. По простоте душевной они сбились в кучу как раз на площадке, так любовно и старательно усыпанной песком. Отец увидел, рассердился и без церемонии прогнал их, объявив, что сегодня приема не будет.

— Своими сапожищами весь песок расшаркали и растоптали! Пошли вон отсюда!..

Брату, когда он проснулся и узнал об этом происшествии, подобное вмешательство в его врачебные дела, конечно, не понравилось, и он за обедом серьезно попросил отца впредь этого не делать.

— Хорошо, Антоша, я больше не буду, — покорно извинился отец.

Но жажда власти и хозяйничанья не покидала старика и не давала ему покоя. Добродушный и в старости очень добрый, он никак не мог переварить мысли, что он не имеет права распоряжаться полновластно в имении своего сына, которому он дал жизнь и над которым, следовательно, имеет все права. К тому же он был твердо убежден, что старые люди знают всякое дело лучше молодых.

У брата в саду были два или три фруктовых деревца, за которыми он ухаживал с особенной любовью и от которых осенью ждал плодов. Он даже книжку выписал по плодоводству. В одно прекрасное утро, когда еще все спали, отец взял ножницы и обрезал деревца по-своему.

— Так лучше будет…

Увидев изуродованными своих любимцев, брат сильно огорчился, но отец взял смирением:

— Я больше не буду, Антоша… Все-таки оно лучше, когда деревья обрезаны… Красивее…

Случались и комичные мелочи. Посылает, например, Антон Павлович работника Романа куда-нибудь очень спешно по хозяйству. Роман спешит со всех ног. Встречается по дороге отец.

— Куда идешь?

— По такому-то делу Ан. П. приказали как можно скорее.

— Успеешь. Собери вот щепочки и сор с дорожки.

— Приказано скорее, бегом…

— Делай, что тебе велят старшие…

Отец прошел тяжелую жизненную школу. С детства его отдали в мальчики-лавочники и колотили нещадно. Сделавшись самостоятельным купцом, он, в свою очередь, кормил зуботычинами и подзатыльниками своих мальчиков-лавочников и приказчиков. За одну зуботычину сподобился даже побывать и у мирового. Поселившись у сына в Мелихове и оказавшись не у дел, он никак не мог расстаться со своей старой привычкой, как с атрибутом власти, и не раз угощал подзатыльниками двух прислуг — девочек Машу и Анюту. Брата это страшно возмущало, но отец всякий раз прибегал к своей покаянной фразе:

— Прости, Антоша, больше не буду… А если их не учить, то никакого повиновения не будет.

Брат, всегда сдержанный и в высшей степени деликатный, никогда не возвышал голоса, и сделать кому-либо даже легкое замечание было для него очень тяжело. После смиренной фразы отца брат обыкновенно умолкал.

— Вот этак вот обезоружит, — сказал мне однажды брат, — а там, глядишь, опять…

Смешного однако же во всем этом было гораздо больше, нежели грустного, особенно в тех случаях, когда мнения старика менялись в зависимости от состояния желудка. Сидит, бывало, за обедом или ужином, пьет из своего графинчика загадочный травник, кушает с аппетитом и много и начинает искренно восхвалять житье в деревне:

— Нет ничего лучше деревни! Приезжайте, господа гости, к нам почаще в деревню!

Нередко случалось ему съедать лишний кусок, и от этого страдал. Тогда он, позабыв только что пропетые хвалебные гимны и держась руками за живот, сердито вскрикивал:

— Ну ее к черту, эту деревню! И кто ее выдумал?! В городе лучше…

Однажды, недовольный порядками в Мелихове, он рассердился на деревню и демонстративно уехал в Москву. Но там, вероятно, он не встретил того гостеприимства, на которое рассчитывал. Через два дня он вернулся в Мелихово и прошел в свою комнату такою виноватою походкою, что брат не мог не улыбнуться. За обедом он находил в Москве одни только непорядки и недостатки… Дня два или три старик просидел у себя в комнате за чтением церковной литературы, но вскоре опять кто-то из прислуги пожаловался на полученную "стукушку".

Благодаря почти постоянному присутствию гостей и наездам нас, братьев, водка покупалась в Лопасне четвертями, и это, конечно, было известно в Лопасне и в деревне Мелихове, среди мужиков, которые, как известно, отлично знают, как живут "господа". По этому поводу А. П. с добродушным смехом рассказал мне такой анекдот:

— Отец пьет меньше всех нас: каких-нибудь три рюмки — и шабаш; мы, молодежь, выпиваем много больше его. А знаешь, какая про него слава идет в деревне? Мужики говорят, что четвертные покупаются для него, что он напьется и пойдет драться… По мнению мужиков, только один отец наш и пьет, а мы — вне подозрений… Вот что значат подзатыльники.

Однажды на мое письмо из Петербурга с запросом, как поживают отец и мать, Антон ответил мне:

"Мать все бегает и смотрит на часы, а папаша объявил, что ему надо заниматься богомыслием. Сидит в своей комнате и занимается".

Нужно объяснить, что означает упоминание о часах. Брат, как медик, завел в деревне правильную, размеренную жизнь. Обедали в двенадцать. Большие круглые часы висели в столовой над дверью. Брат, работая у себя в кабинете, нередко выходил в столовую посмотреть, который час. Заботливая мать принимала это за молчаливые намеки на то, чтобы обед был готов вовремя, и волновалась.

— Антоша уже два раза выходил смотреть на часы, а у кухарки обед еще не готов, — заботилась она. — Ну, как она опоздает?

И мать тревожно смотрела на часы. И чем ближе стрелка подходила к 12, тем она делалась озабоченнее и бормотала:

— Горькое мое произволение!

И с этими словами сама бежала в кухню, хотя в этом не было ни малейшей надобности и брат никогда не настаивал на пунктуальности.

К вечеру в тот день, как я приехал, судьба принесла еще гостью — добрую знакомую сестры и Антона. Ей были очень рады, но для матери опять поднялся горестный вопрос:

— Где я ее положу? Где я возьму подушку и одеяло?..

Впоследствии Антон выстроил специально для гостей в саду флигелек и поставил там три или четыре кровати с бельем, с подушками и одеялами. Некоторые из биографов покойного писателя (а их за последнее время развелось очень много) утверждают со смелостью, достойной лучшего приложения, будто бы в этом флигельке Антон написал свою "Чайку". Это вздор. Флигель был специально предназначен для ночлега гостей, и брат не написал в нем ни единой строчки. Впрочем, дилетанты-биографы наговорили в своих печатных произведениях немало чепухи о брате. Наговорили и таких вещей, каких никогда и не было. [В недавно вышедшей книге "О Чехове", не знаю, кем изданной, помещена иллюстрация с подписью: "Первый гонорар", очевидно, полученный Антоном Чеховым, который с вожделением смотрит на 25-рублевку. Между тем на этой карточке изображены: я, Александр Чехов, и мой товарищ по университету — И. В. Третьяков, а Антона нет вовсе. Так пишутся дилетантами биографии. (Примеч. Ал. П. Чехова.) ]

Ужин в присутствии гостьи и двух гостей прошел очень весело, несмотря на то, что оба москвича говорили одни только неинтересные банальности и усердно налегали на водку и на свежий редис прямо с грядки. Гостья и сестра весело и остроумно щебетали, и отец изредка вставлял свое словцо. Сели за стол, по обыкновению, в восемь часов и кончили есть в девять. Брат из вежливости протянул с гостями до десяти и, распрощавшись, ушел к себе спать. Долее этого времени в Мелихове он очень редко засиживался. Гостью сестра увела к себе, а гостям-мужчинам были постланы постели в зале.

— Как вы рано ложитесь, — недовольным голосом проговорили москвичи. — Мы привыкли отходить ко сну не ранее двух-трех часов ночи. Куда мы теперь время денем?

— У нас, в деревне, рано ложатся, — ответила мать.

— Велите, по крайней мере, Евгения Яковлевна, подать нам бутылочки две красного вина. Авось за вином как-нибудь скуку ночи скоротаем…

В вине им было отказано, потому что его и в самом деле не было дома. Москвичи с неудовольствием пожали плечами, как будто бы хотели сказать: "Попали же мы в берлогу! А еще называется писателем!" — и ушли. Не знаю, хорошо ли им спалось, но мать не сомкнула глаз почти всю ночь. Прислушиваясь к говору полуношников, она ворочалась с боку на бок и в страхе шептала:

— Не наделали бы они там, не дай Господи, пожара… Что с них возьмешь?

Меня положили спать в "Пушкинской"; это была проходная комната, в которой над диваном висел портрет Пушкина. Москвичи проспали до одиннадцати и вышли в столовую заспанные, надутые и недовольные. Стол уже был накрыт к обеду, и мать по своему обыкновению тревожно поглядывала на часы. От чая гости отказались и изъявили желание, в ожидании фундаментальной еды, прямо приступить к водке "начерно". Вышел брат, как и всегда, приветливый, но за обедом ему пришлось выслушать несколько колкостей в иносказательной и замаскированной форме. Москвичи, налегая на очищенную, завели речь о каком-то знакомом интеллигенте, который забился в медвежий угол, одичал, оброс волосами и настолько раззнакомился с цивилизацией, что забыл даже о существовании красного вина… После обеда они потребовали лошадей. Брат распорядился, чтобы работник Роман отвез их на станцию, — и они уехали, простившись очень сухо.

— Кто эти два господина, Антоша? — спросила мать после того, как телега выехала из ворот. — Какие-то они странные: того подай, этого подай, точно в трактире… Из-за них я всю ночь не спала: боялась пожара… Невежи какие-то… Кто они?

— Я и сам не знаю, мамаша, кто они такие, — ответил брат. — Я даже не помню, где я с ними встречался. Может быть, даже и нигде не встречался.

Вскоре после обеда небо как-то вдруг по-летнему заволокло тучами и пошел дождик. Антон Павлович с облегчением вздохнул и сказал:

— Слава Богу, наконец-то!

— Радуешься тому, что твои хлеба и травы поправятся? — спросил я.

— Это само по себе. А я радуюсь ненастью потому, что нельзя выходить из дома и поневоле больше напишешь. А то так и тянет в сад и в огород, а писание стоит. Хорошая погода меня обкрадывает.

Под звуки дождя, забарабанившего в окна, брат ушел в кабинет и засел за работу, мать прилегла отдохнуть после бессонной ночи, отец занялся богомыслием, а сестра увела гостью в свою комнату. В доме воцарилась невозмутимейшая тишина — не та, которую мы испытываем в городе, а какая-то особенная, приятная, деревенская, среди которой хорошо работается и еще лучше думается… Под впечатлением этой тишины я впервые позавидовал брату и дал себе слово копить и тоже приобрести со временем небольшой клочок земли… И мне кажется, что на моем месте каждый ощутил бы подобное желание. Впрочем, мне не раз приходилось видеть и слышать, как литераторы, приезжая к брату и насмотревшись на его житье-бытье, искренно вздыхали и говорили:

— Найдите-ка и мне, Антон Павлович, где-нибудь по соседству, поближе к вам, кусочек землицы.

Часа через полтора вернулся со станции весь мокрый Роман, но вернулся не один. Он привез с собою со станции еще более мокрого нового гостя — московского корреспондента одной из петербургских газет.

— Фу, ты, Господи! — проговорил отец, узнав о его приезде. — Придет беда, отворяй ворота!

Мать и сестра захлопотали. Брат был принужден отложить работу в сторону и заняться с гостем у себя в кабинете. Радовался ли брат его приезду — я не знаю, но я подметил несколько скорбных взглядов на отодвинутую на отдаленный конец стола рукопись.

— Чем это вы, Антон Павлович, обидели гг. N и NN? — спросил, между прочим, новый гость. — Я их встретил на станции.

— Ничем не обижал, — ответил брат. — А что?

— Ругаются на чем свет стоит и клянутся, что больше их нога у вас не будет. Пьют коньяк и ругаются.

— Фатум! — сказал брат, с улыбкою пожимая плечами. — Кстати. Кто они такие?

— Разве вы их не знаете? Один пописывает изредка дрянные стишонки в маленький юмористический журнальчик, а другому второй год возвращают из всех редакций его рассказик. И оба мнят себя литераторами. Неужели вы их не знали?

Корреспондент петербургской газеты оказался догадливее и деликатнее своих предшественников и, поговорив немного с братом, вышел в залу, где его заняли мать, сестра, гостья и отчасти я. Нового и интересного он не привез с собою ничего и откровенно сознался, между прочим, что в Москве душно и что он приехал к Антону Павловичу подышать чистым воздухом и послушать соловья. Надо успеть насладиться всем сегодня же, потому что ему завтра непременно надо быть в Москве. Все вздохнули свободно при этом признании.

Часам к четырем дождь перестал, небо прояснилось и наступила чудная погода. Все, в том числе и корреспондент, пошли погулять. Какими-то судьбами присоединился к нам и брат. Во время этой прогулки произошла сцена из мира животных, которую брат в шутку назвал: "Монтекки и Капулетти". Усадьба брата примыкала вплотную к усадьбе некоего г. Вареникова и в одном месте отделялась от нее только одним тыном из стоячих жердей. У брата, как я уже заметил раньше, было три дворовых собаки, и у г. Вареникова, кажется, было столько же. Все шестеро псов жили между собою дружно и вместе, стаей, бегали по полям и по дорогам; но каждая знала свой двор. Когда мы всей компанией вышли гулять, наши собаки поплелись за нами. Когда же подошли к тыну, то произошло нечто неожиданное. Собаки г. Вареникова с одной стороны тына и наши с другой подняли между собою такую ожесточенную грызню, что, казалось, не будь между ними перегородки, они растерзали бы друг друга в клочки. Когда компания прошла мимо, грызня прекратилась.

— Удивительна собачья логика, — сказал брат, — так псы живут между собою в добрососедских отношениях и миролюбиво помахивают хвостами; но стоит только показаться у плетня мне или моему соседу, как они начинают войну. Что они этим хотят показать?

За ужином произошел инцидент, несколько встревоживший брата как медика. Благодаря усердию двух москвичей не хватило водки. Заметили это поздно, когда Роман уже уехал на станцию. И не хватило именно отцу. Но отец не смутился. Он потребовал себе древесного спирта, на котором мать варила кофе, налил в свой графинчик с травами, разбавил водою и пил вместо водки, находя, что это очень хорошо. Боялись, как бы с ним не случилось чего, но все обошлось благополучно.

На следующее утро гостья, корреспондент и я уехали. Я, как истый петербуржец, уехал очарованный сельской жизнью и не без зависти в душе. Письма брата ко мне носили все тот же веселый и жизнерадостный колорит, но в них нередко попадались и фразы вроде: "Если бы не частые наезды гостей — совсем было бы хорошо".

Съездил я в Мелихово зимою (1891 — 1892 г.) и тоже застал гостей. Все было по-старому, но только брат, как я заметил, начал покашливать. Впрочем, он объяснил этот кашель бронхитом. Кроме того, в его кабинете произошла перемена: книги с полок исчезли. Они были отправлены в Таганрог, в городскую библиотеку, которая впоследствии была названа Чеховской. Зато мать и сестра за обедами и за ужинами хвастали прелестными пикулями, маринадами и соленьями — все с собственного огорода. Радушие было прежнее.

В мае (если не ошибаюсь) следующего года я опять побывал у брата. В это время у него уже были выстроены флигелек для гостей и баня и, кроме того, он выписал на деревенскую церковь зеркальные кресты, еще издали производившие эффект при известном освещении. Вообще он обнаруживал усиленную деятельность в своих палестинах, как врач-бессребреник и как попечитель школы. и в то же время очень много писал, несмотря на то, что гости буквально одолевали его и отнимали дорогое время, которое, как я узнал случайно, он наверстывал в ущерб своему здоровью. Беседуя с ним однажды в спаленке, я полюбопытствовал узнать, зачем у него перед кроватью стоит такой огромный стол вместо маленького ночного.

— Пишу иногда по ночам, — сознался он неохотно. Покашливал он уже чаще и сильнее.

— Ты бы попробовал поездить на велосипеде, — посоветовал я. — Я на велосипеде всегда дышу глубже.

— Нет, — сказал он с оттенком грусти, — велосипед мне не поможет. Я теперь как только шесть часов, так и должен уходить из сада в комнаты.

— Как ты определяешь свою болезнь? — спросил я. — Какой ты поставил аутодиагноз?

— Catharus pulmanum, — ответил он мне по-латыни. В этот приезд я прожил у брата несколько дней, и наговорились мы досыта. Он по-прежнему был деликатен, сдержан и как-то особенно кроток. Смеялся он уже значительно реже и ко всему стал относиться как-то равнодушнее, но не жаловался ни на что, а от того, что было ему неприятно, он уходил без борьбы.

Отец вздумал по какому-то поводу отслужить у дома, на открытом воздухе, молебен и для этого усыпал большую площадь песком, поставил столы и на них расположил несколько икон. Кроме того, из церкви духовенство должно было принести еще икон. Всем домочадцам и прислуге приказано было явиться к молебну. Брат, искренно любивший неприкрашенную природу, терпеть не мог разных парадностей и торжественностей вроде посыпания песком.

— Точно губернаторского приезда ждут, — говорил он с неудовольствием. — К чему этот маскарад? Будь самим собою.

Он ушел в деревню к какому-то больному, а я и двое гостей фланировали. Обед запоздал, потому что кухарка была отвлечена от своего прямого дела. Мать волновалась и чаще, чем всегда, посматривала на часы.

— Что же ты, Антоша, и вы, господа гости, не приходили молиться? — начал было с торжественно-благочестивым лицом отец, но, встретив утомленный взгляд брата, сразу умолк и почувствовал некоторую неловкость.

Он понял, что брат уходил из дома и устал по его милости, чтобы избежать этой парадности и этого молебна, в служении которого было больше тщеславия, нежели искренности: вот, мол, как мы! Не в церкви, а дома служим, и даже для нас из церкви сюда иконы приносят… Надо, чтобы нас уважали…

После обеда брату доложили, что пришел за помощью какой-то приказчик с сильно порезанной рукой. Мы с братом вышли к нему. Из обвязанной тряпкою кисти руки капала часто и обильно кровь. Брат потребовал льду, более получаса провозился с раненым, остановил кровотечение и посоветовал приказчику отправиться к доктору в больницу, где есть все приспособления для лечения.

— До свидания-с, — сказал приказчик, надел картуз и ушел.

— Заметил? Даже и спасибо не сказал, — обратился ко мне брат, — точно я обязан был возиться с ним! Мужик всегда скажет спасибо, а вот этакие гуси в сапогах бутылками и в щегольских картузах — никогда. Страшно невежественный и грубый народ. И заметил: как отбился от мужика, так и стал таким. Много мне их приходилось наблюдать.

За ужином были гости, и между ними, сколько мне помнится, две дамы. По обыкновению, было весело. Но после ужина произошло неожиданное и очень печальное происшествие.

Разошлись в десять часов. Вечер был дивный. Я жил в флигельке и, распрощавшись, ушел к себе с твердым намерением лечь сейчас же на боковую. Но тут запел соловей так близко, так громко и так дивно, что я невольно просидел у окна целый час. Кругом было тихо. Вдруг недалеко от сада раздались тревожные голоса, и во дворе брата зазвонили в колокол, сзывавший рабочих. Занавеска, которой было задернуто мое окно, вдруг стала розово-красной. Я выскочил в сад и осмотрелся. На крестьянской избушке, ближайшей к усадьбе, горела соломенная крыша. В один миг я оказался подле загоравшейся избы в качестве зрителя, но какая-то баба со стоном бегала около крылечка и причитала:

— Старик там! Старик там!..

Я вбежал в избу (опасности пока еще не было) и не без труда вытолкал оттуда пьяного и почти обалделого и ничего не понимавшего старика крестьянина. Сбежался народ, притащили откуда-то плохонькую машину, прибежал ухарски пьяный парень, схватил кишку и стал заливать. Часа полтора тушил он и высосал почти всю лужу, игравшую роль пруда, но изба все-таки сгорела почти до основания. На этом пожаре были и гости, и брат, которому нельзя было выходить на воздух после шести часов. На этот раз он сделал исключение. Удивительная была обстановка: трещит пылающая изба, к небу вьются багровые клубы дыма, кричит и галдит народ — ив двух шагах во всю мочь заливается соловей!..

Но еще удивительнее была причина пожара. Старик — хозяин избы (которого я вытолкал) пил вместе с каким-то своим приятелем в избе, и оба допились до помрачения.

— Давай подожжем избу, — предложил хозяин.

— Давай, — согласился приятель.

— Поглядим, как она гореть будет… Старуха, выноси на улицу сундуки!

Старуха вынесла имущество, старик подставил изнутри лестницу, взобрался по ней и поджег спичкою солому, а сам сел на лавку. Приятель, увидев, что дело принимает серьезный оборот, удрал.

На следующее утро мать сказала мне:

— Сходи, Саша, на новый пруд и налови отцу карасей на обед. Сегодня среда.

Я с охотою пошел. Это был большой пруд, выкопанный братом недалеко от усадьбы. Вокруг него было посажено свыше двухсот молодых деревьев, обещавших со временем густую тень. Брат напустил туда на племя крупных карасей. Когда я закинул удочки, мимо меня сотский и какое-то другое деревенское начальство провели виновника вчерашнего пожара. Вели его к становому как поджигателя. Увидев меня, он остановился и попросил милостыню…

Через полгода меня в Петербурге пригласили в камеру судебного следователя для дачи показаний о личности поджигателя. Я постарался особенно оттенить его невменяемое, обалдело-пьяное состояние. Целый год почти я в переписке запрашивал, между прочим, брата и о судьбе старика и получал один и тот же лаконичный ответ: "сидит".

Мне пришлось после этого еще раз побывать в Мелихове. Оно было в удивительно цветущем состоянии. Все посаженное в прошлые годы разрослось; появились новые насаждения; огород был разработан на славу. Глядишь на все, и у тебя, что называется, слюнки текут. В доме обстановка та же: те же часы в столовой, тот же портрет Пушкина, те же неизменные прошеные и непрошеные гости за столом, тот же графинчик с загадочными травами перед прибором отца, то же радушие и гостеприимство, но только брат как будто уже не тот. Он похудел, слегка как будто сгорбился, и жира в подкожной клетчатке стало как будто меньше. Но он был по-прежнему ласков со всеми и разговорчив. За обедом он рассказал, между прочим, как простой народ понимает его произведения.

Пришел к нему как-то работник Роман и попросил почитать чего-нибудь от скуки. Брат дал одно из своих произведений, в котором героиня-крестьянка преступает крестьянскую мораль, но вместе с тем вызывает к себе в читателе искреннюю симпатию и сожаление. Того же автор ожидал и от Романа и его аудитории. Но Роман дал категорический отзыв:

— Ишь, подлая…

Все сидевшие за столом весело засмеялись. Одна только мать чуть-чуть улыбнулась… После обеда, когда я вошел к ней в ее комнату, она грустно сказала:

— Антоша бедный что-то покашливает…

Сердце матери чуяло надвигавшуюся беду…

На следующий день около полудня мы с братом остались наедине и сидели в саду на скамеечке. Брат поеживался, грелся на солнышке и как-то скорбно смотрел на окружающее.

— Не хочется что-то ни сеять, ни садить, и в будущее вперед заглядывать не хочется, — заговорил он.

— Полно, пустяки. Это — мерлихлюндия, — утешил я, сознавая, что говорю банальность.

— Вот что, — проговорил он твердо, обернувшись ко мне лицом. — После моей смерти сестре и матери я оставляю то-то и то-то, на нужды образования то-то…

Он перечислил свое словесное духовное завещание и закончил словами:

— Так помни же. Ты старший брат…

Тяжело мне было слушать это. Кругом все цвело, радовалось, жило и благоухало, а тут врач, ясно сознающий свой недуг, — врач, которого не обманешь никакими софизмами, — читает себе отходную… Не дай Бог никому переживать такие моменты…

Это был мой последний визит в Мелихово. Скоро оно было продано, со всею тою любовью, которую питал к этому уголку брат, и со всем тем, что было в него вложено, чтобы сделать его цветущим кусочком земли.

С Мелиховым связано, между прочим, и большое семейное горе. Брат уехал куда-то. Хозяйничал отец, и хозяйничал, что называется, вовсю, делая по большей части то, чего не нужно было делать. Привезли как-то из Лопасни провизию. Отец, всю жизнь страдавший грыжей, поднял пакет с полупудом сахара и вызвал этим ущемление грыжи. Его с трудом доставили в Москву и поместили в клинику, где хирургическим путем была удалена омертвевшая часть кишки. Операцию почему-то пришлось повторить, но он не вынес ее и умер на операционном столе.

Между тем здоровье потребовало переезда брата в Ялту. Но и оттуда он писал мне: "Ялта скучна". И немудрено, потому что там ничто не напоминало Мелихова, разве только одни гости, число которых здесь увеличилось вдвое, если не втрое.

Смотрите также: